15.03.2012
Сергей Новохатский. ПАДШИЕ
- Зачухались. Перекур. – Скомандовал Петр. – Еще чуток и все.
Он с Иваном прислонили лопаты к стенкам свежевырытой могилы. Петр потянулся наверх, стащил на себя лежащую на ее краю промасленную фуфайку. Достал пачку «Беломора» и коробку спичек. Прикурив, они присели на дно могилы.
В последние годы ни одно орудие труда в селе не содержалось в таком порядке, как две лопаты, оставшиеся от незадержавшихся здесь во время войны немцев. Всякий раз перед рытьем могилы лопаты с особой любовью и нежностью затачивал Петр, погоняя Ивана ровнее крутить точильное колесо. Порой, озлившись, что Иван спьяна или похмелья дергает ручку, Петр давал ему зуботычину или поджопник:
- Ты че, халява, крутить не умеешь? Ты весь инструмент загубишь. Мы землю копаем, чтоб она покойнику пухом была. А ты, гад такой, хочешь, чтоб на него глыбья падали? Как же ему лежать под ними?
Иван – сорокалетний мужик, потирая ушибленное место, молча шмыгал носом. Эту привычку он в себе так и не изжил. Еще с детства, пошмыгав носом после побоев, а колотил его всякий кому не лень, Иван опять брался за свое – язвить на всех и вся. Только били его без особой злобы, а так, ради «науки», чтобы утихомирить злой язык хоть на время. С годами такая «учеба» сложилась в привычку.
- Да-а, - протянул Иван, выдыхая папиросный дым, - Сереге тут славно будет. Смотри, земля на ладони легкая, как вата. Такую сыпать, сыпать, а никакой тяжести он чувствовать не будет. Наверху одна мокротень и грязища, а тута сухо, тепло и пахнет, как в избе, когда травы на леченье сушишь. Гляко, Петро, даже тучи отсюда перинами кажутся. Накроют они Серегу, и уснет он за милую душу. Не могила, дом родной.
Петр согласно покивал. Ровесник Ивана, он остался единственным трактористом в полузабытом селе. На его тракторе последний десяток оставшихся селян перевозили картошку с огородов, сено для последнего пятка коров. Но самое главное для всех, Петр отвозил в последний путь вовсю заумиравших в последнее время крестьян. В день похорон трактор обмывали от копоти и грязи, вешали на выхлопную трубу сплетенный из веток берез венок, приклеивали наискось смотрового стекла черную изоляционную ленту.
- Слушай, Петро, давай чуток в сторону копнем. Прям к Пелагееву гробу, - предложил Иван. Его синюшное, изрытое глубокими морщинами лицо оживилось, выцветшие голубые глаза загорелись живым блеском. – Поглядим, как там…
На последнем слове он сделал многозначительное ударение. Петр, задрав голову, посмотрел на ползущие над могилой облака. Они текли ровно, однообразно, как река по равнине. Петр выщелкнул окурок указательным пальцем наверх, поднялся.
Не сговариваясь, оба взялись за лопаты, начали резво рубить землю. Через три-четыре минуты раздался глухой удар лопаты Ивана о край гроба.
- Есть, радостно воскликнул тот.
Оба замерли, поглядывая друг на друга.
- Есть-то, есть…- протянул Петр.
Они вновь присели на корточки, вновь закурили, то и дело бросая взгляды на потемневший кусок древесины, торчащей из прорубленной неглубокой боковой ниши. Иван вздохнул:
- Сколько годков-то прошло? С двадцать будет. А гроб чуть подгнил. После ее смерти у нас все беды начались. Она у нас как святая была. В церковь молиться приходила. Встанет на колени рядом с кучами зерна и начинает про себя что-то шептать, поклоны бить. Голову задирает, на святых смотрит. А мы малые над ней смеялись. Бригадир-то как орал на нее. Крутится вокруг, как ошпаренный, матюгается: «Здесь зерносклад, здесь зерносклад…». А сам на дверь смотрит, нахлобучки от парторга боится. А Пелагея помолится и тихо уходит. Даже не взглянет на бугра. Было в ней что-то от Бога. Кротость, но такая сильная, что даже я утихал. Точно тебе говорю, после нее все наши беды начались. Последняя ушла… А помнишь, как пьяную Федоровну под вечер в церковь занесло? Говорит, ходила родителей помянуть… Че-то мы только в пьяни про родителей вспоминаем. Говорит, задрала голову кверху и обомлела. Говорит: «Вижу, на меня живая Пелагея смотрит. Только ликом белая, а глаза серые». Будто закапали из Пелагеевых глаз слезы прямо на Федоровну. Святая она, точно говорю.
Пока Иван говорил, посвистывая полубеззубым ртом, Петр неотрывно смотрел на край гроба. Потом спросил:
- А ведь, если святая целехонькой осталась, значит, впрямь, там есть какая-то жизнь? На, ударь пару раз. Оторвем доску и глянем.
Петр протянул лопату Ивану. Тот неожиданно опасливо отшагнул назад, завел обе руки за спину:
- Ишь, ты. Их покой нарушать нельзя. Отомстят потом…
- Че ж ты меня подбивал докопаться до ее гроба? Иль думал, я туда полезу? Тебе ли смерти бояться? Сам ведь на ладан дышишь. Сам ведь говорил, что помрешь скоро. Че ж бояться?
Иван согласно кивал головой на слова Петра. Потом облизал пересохшие губы, опустил руки по швам и тихо сказал:
- А вдруг там жизнь какая? Сам же сейчас сказал… Вдруг мне за ковыряние в гробу мучение какое наложат?
- А в этой жизни ты разве не вечно мучаешься? И я, и все мы… Да что в ней хорошего? Мы сегодня, как тени. Скорее бы всем туда уйти. А что там будет, неизвестно. Только мне кажется, что и там все будет плохо. Пусть там – рай вечный с яблоками, теплом и счастьем. Разве от этого не взвоешь? Еще как! Лет пятнадцать назад я был на море в санатории. Там все было, как в раю: тепло, солнце, фрукты, еда. Всего вволю! Живи и радуйся. Я через неделю от такой жизни взвыл. Тоска напала зеленая. А если в ад попадем? Дурак Ванька, ты сообразить что ль не можешь, что в аду самая настоящая человеческая жизнь. Нам без страстей жить скучно. А там этого добра навалом. Мы уже здесь все исстрастились. Как в аду живем. Чего ж нам бояться? Дудки. Давай на пару ломать.
Иван не возражал. Они вычистили одну доску гроба, встали с двух углов и по команде Петра на «раз!», воткнули лопаты в доску. Она мягко хрустнула, проломилась в местах ударов. Мужики принялись вырубать доску из гроба. Особых усилий затрачивать не пришлось. Вскоре доска отвалилась. За ней зиял пугающий мрак.
Дрожащими пальцами Петр достал две последние папиросы. Пачку смял, заозирался, не зная, куда ее бросить.
- Брось в угол. Может, Серега понюхать когда-нибудь схочет, - криво ухмыльнулся Иван.
Петр нахмурился, зло зыркнул на Ивана. Сунув пачку в карман штанов, кивнул на дыру:
- Лезь.
Иван замотал головой, отступил к противоположной стене могилы:
- Боязно.
Петр начал наливаться гневом. Тонкие губы разомкнулись, выказав крупные желтые зубы. Серые глаза, словно буравчики, засверлили Ивана. Петр вдруг брезгливо передернул плечами, сплюнув, поморщился. Со всего маха, на который позволял размер могилы, ткнул Ивана в скулу заскорузлым кулаком. Тот, охнув, закрылся ладонями рук, согнулся.
- Ах ты, сука! Тебе боязно! А не боялся, когда псину свою, Цыгана, кастрировал? Не страшно было, пьянь заморская, верной животине, которая твои раны и болячки зализывала, спала с тобой – помойкой вонючей, не страшно было ее убивать и шкуру сдирать? Не страшно было ее визг и вой жалостный человеческий слушать? Не совестно, не страшно было потом эту шкуру вместо половичка использовать? О чем ты, скотина, думал? Не страшно мать свою бить? Ту, которая тебя, быдло, на свет произвела. Не страшно, не страшно, не страшно?
Петр, распалившись, бил скрючившегося Ивана в тесноте могилки руками и ногами. Оттого удары получались несильными.
- А ну, гнида, давай лезь!
Он схватил Ивана за шиворот, повалил на дно могилы так, что его лицо просунулось в нишу выбитой доски гроба.
- А-а-а, - заорал Иван. Пытаясь вырваться, он засучил ногами. Но Петр навалился на него всем телом, вдавил в землю. Иван еще с минуту подергался, как лягушка, придавленная камнем, и стих. Хриплое дыхание вырывалось из глоток мужиков. Отдышавшись, Петр склонился к голове Ивана:
- Ну, что, Ванюха, жив? Не унесла тебя Пелагея? Не унесла. И не могла унести. Потому что там ничего нет. Одни черви, да и те уже давно уползли. Ты вот что сделай. Ты пошарь там рукой. Как череп ее нащупаешь, так пальцы в глазницы воткни и тяни череп сюда.
- Зачем? – всхлипнув, простонал Иван.
- Зачем, зачем… Занадом. Понял? – озлился Петр. – Она нам поможет. Давай, суй руку.
Иван, плаксиво охнув, осторожно просунул руку в темноту гроба. Тут же одернул ее, прошептав:
- Кости…
- Ну, так что? Костей никогда не видал? Давай, тяни!
Петр для острастки несильно толкнул Ивана кулаком в голову. Тот, затаив дыхание, сунул руку еще раз. Зашарил глубже. Мгновения показались Петру вечностью. Наконец, Иван зашептал:
- Кости… кости, тряпки. Ай! Голова! Череп! Голый! А-а-а!
Иван заорал во всю мочь, потянул руку из гроба. Она шла медленно, слышалось шуршание, треск. Перепуганный Петр отскочил в угол могилы. А Иван вдруг рванул руку наружу изо всех сил. Из тьмы гроба показался белый череп.
- Дальше никак. Позвоночник мешает. Дай по нему лопатой, - прохрипел Иван.
Опомнившийся Петр схватил лопату, острым лезвием ударил под череп по позвоночнику. Хрустнули кости, череп выкатился на дно могилы. Несколько минут оба мужика сидели, не шевелясь. По небу безмолвно проплывали серые облака. На соседних вербах орали отлетающие к югу грачи. Петр натянуто улыбнулся:
- Ну, вот и все, Ванек. А ты боялся. Я ж говорил, ничего нет. Одна смерть. Придет, тяпнет косой по башке, и готов, собирайся в дальний путь. Кончит нас подбирать, за дачников возьмется. Упырям-то умирать тяжелее, жальче. Как же, богатства бросать придется…
Петр взял лопату, осторожно затолкал в гроб вывороченные останки. Приставил к дыре сломанную доску, присыпал ее землей. Безбоязненно взял в руки череп, осмотрел:
- Представляешь, Иван, скоро и мы в такое же превратимся. От всех остаются кости и черви. И от святых, и от грешников. А если там что-то и есть, то я не буду ждать, пока меня засудят. Я сам засужу… Теперь пошли.
Помогая друг другу, они вылезли из могилы. Петр завернул череп в фуфайку.
____________________________________
Село Курино раскинулось в живописном месте. Речка Лиманка вилась меж холмов, покрытых лесом. А вокруг зеленели сочной травой поля. Все здесь было для благодатного устройства жизни. Тем более, в пяти километрах – железная дорога с полустанком для поездов-кукушек. От нее в разные концы было рукой подать от Тулы до Москвы. Этой дорогой утекали те, кто не хотел оставаться в селе. Вначале бежали одиночки, ищущие в жизни чего-то своего. Но после того как советская власть в 60-х годах вдруг признала неперспективным и Курино: перестали привозить кино в клуб, довели до перебоев с поставками хлеба и товаров, оттуда потянулись нормальные целыми семьями. Когда же в Москве переменилась власть, стало вовсе плохо. Никто о куринцах, как и о многих других крестьянах по всей России, не вспомнил вовсе. Забытое Богом и начальством место начало хиреть на глазах. С появлением в окрестностях села нахрапистых дачников, начавших забирать землю под строительство двух-трехэтажных хором с угодьями вокруг, уехали последние крепкие семьи. Остались никому ненужные.
Петр с Иваном ввалились в просторную избу. Все в ней было неказисто: вдоль глухой стены стоял шкаф без стекол с пустыми полками, в углу – ободранный шифоньер, вокруг длинного самодельного стола – скамейки и табуретки. На столе расставлены тарелки с квашеной капустой и солеными огурцами, варенная под «мундиру» картошка, консервы. В центре стола – пять бутылок водки и столько же мутной самогонки.
С десяток разновозрастных притихших людей сидели на кровати, по скамейкам и табуретам. Петр с порога спросил:
- Ну, как Серега?
- Жив касатик. Не хочет Господь нашего Сергея к рукам прибирать, - пропела в ответ Филаретовна – единственная верующая опрятная старушка в белом платочке.
Петр хмыкнул, посмотрел на печь. Наверху виднелась голова со свалявшимися соломенными волосами.
- Странно. Мы с Иваном уж не думали застать его в живых. Говорил чего?
Петр спросил, и, глотнув слюну, посмотрел на стол.
- А-то, - с кровати подал голос дед Михей. Его лет десять назад «забыли» взять из Курино сын и дочь, которые уехали жить в Москву и как сгинули. Дед громко на судьбу не роптал. Про себя решил, видно доля такая – кончиться в одиночку. Он договорил:
- Кается Серега. Кричит, что зазря грачей и ласточек бил из рогатки, они ведь тоже твари Божьи. Наверное, вспоминает, как по молодости такую рогатину соорудил, что птиц бил без промаха. Как уж он резал рогатину из орехового дерева, лишь ему ведомо. Так ее гнул, что ни один ученый не додумается. Заместо пулей был у него колотый чугун. Навылет птиц пробивал. Как-то, помню, у Севастьяновых курицу насквозь пробил.
Деда Михея перебил его неразлучный друг дед Никита. Он всю жизнь пробыл бобылем. Как все, трудился в колхозе. Пахал в поле до изнурения комбайна. По заслугам числился в передовиках, получал грамоты и ценные призы, в том числе даже хрустальную вазу. Держал корову, курей. Словом, был не хуже других. Хиреть начал вместе с селом. Оттого запил все больше и больше, отодвинулся от жизни. Пил из хрустальной вазы за здравие добрых людей и жалел «горемычных, какие на белом свете места себе не находют». Дед Никита без спешки заговорил:
- Дело известное, Серега по смекалке в отца пошел. Тот годов двадцать назад слыл у нас первым мастером. Без учебы такие мотоциклы делал… Бывало, поковыряется в двух-трех списанных комбайнах, тракторах, наберет деталей и железок, стащит их в свой сарай, по две недели из него не выходит. Гремит, пилит, точит, а потом вдруг выводит на свет божий мотоцикл. Вид у мотоцикла страшенный. Никто не верил, что он поедет. Так нет. Почихает, поскрипит, да как заревет не хуже комбайна. Как рванет по нашим ухабам, только его и видели. Потом каждый вечер по месяцу мотается на нем по окрестностям. Через год-другой мотоцикл ему надоедал, он новый собирал. Три штуки наделал, и все на ходу. Да, было время, люди не за жадность работали, а для души.
Тут оживился дед Михей. Приподнявшись на локте, толкнул деда Никиту в бок:
- А какой он агрегат изобрел! Самогонка чистейшая, как слеза была. Заместо лекарства пьешь и чуешь, как выздоравливаешь. Помню, в горбачевские времена милиция нагрянула, накрыла его вместе с агрегатом. Как увидели милиционеры, каков первачок, остолбенели. Капает святая водица из чудо-машины. Не хотелось милиционерам гробить такое изобретение. Но разбили кувалдой. Гору железок оставили. Мастер оттого и помер. Серега-сынок все его мотоциклы побил. Как запил, так и побил. Теперя кается…
- Ему бы в другом покаяться, - мрачно выговорила Анастасия. Все замерли. В возникшей тишине был слышен треск поленьев в печи.
В молодости Настя была красавицей. И местные, и заезжие мужики прохода не давали. Так и затаскали по кустам и выпивкам. Она и не заметила, как молодость за пять лет слетела. Памятью о прошедших бурных годах остался сын Леха. В свои тридцать Анастасия выглядела на пятьдесят. Одутловатое лицо покрылось сетью морщин. Только полные и сочные губы еще выдавали ее сравнительную молодость.
- А-а, - послышался с печи надрывный голос Сергея. Его голова заметалась по краю. – Ты сама просила… на коленях. Я не делал… просто согнул. Бросила меня… А-а…
Сергей вдруг закричал во всю глотку, конвульсивно вскочил, ударился головой о потолок и вновь рухнул на печь. В избе вновь наступила тишина. Все, затаив дыхание, смотрели на печь. Сергей не шевелился.
- Он мать угробил, - наконец прошипела Анастасия. – Он удавил. А-то нет? У нее сил не хватит согнуть в петлю толстенную проволоку. Он согнул, и мать туда сунул.
- Че ты, Настаська, плетешь. Мужика оговариваешь, - вступилась Федоровна. На двадцать лет старше Анастасии она внешне от той не отличалась. Федоровна была бабой особой. Пила много, но на ее облике пьянство никак не сказывалось. Лицо простое, опрятное, почти без крупных морщин. За глаза селяне поговаривали, что она со смертью – в подружках. Последняя никак не хотела брать ее с собой. Как-то зимой Федоровна засиделась у Анастасии. Пили много и долго, вспоминая промелькнувших в жизни мужиков. Вспоминали в подробностях, обливались слезами от жалости к себе, к своей непутевой судьбе. Кляли жизнь и Бога за то, что не осчастливили порядочными мужьями. Вышла после вечера воспоминаний расстроенная Федоровна за калитку Анастасьиного двора… Наутро Анастасия, наткнувшись на сугроб в проходе двора, принялась его расчищать. И нашла… Федоровну спящей. Даже мизинца не обморозила. В другой раз вышло вовсе смешно. Ранней весной после запойного вечера у Анастасии занесло Федоровну на край села. Там она и сорвалась в речку. Пролежала в ледяной воде не один час, только голова и руки на берегу. Проснулась и пошла домой как ни в чем не бывало. Говорит, даже помолодела. По уверениям Федоровны спасла ее от смерти Пелагея. Как-то приснился Федоровне сон: Курино в весеннем цвету. Солнце льется со всех сторон так, что село парит над землей. В избах – радость всеобщая, слышится звонкий смех детей. Доносится теплое мычание коров, блеяние овец. Счастье! Посреди этого блаженства Федоровна видит всех умерших в разное время сельчан, собравшихся возле сияющей церкви. Хмуры их лица. Всклокоченные волосы и бороды развеваются в разные стороны. А впереди всех стоит Пелагея. Лицом молодая, будто и не в старости, а в самом расцвете сил, померла. Смотрит она на Федоровну ласково и говорит:
- Уходите… Это наша земля.
В тот же миг, как утверждала Федоровна, с Пелагеи «спало лицо, остался голый череп с горящими огнем очами». А затем огонь охватил ее всю.
После рассказа «бессмертной» Федоровны повелось среди оставшихся куринцев, что Пелагея не иначе, как всех заберет к себе разом, чтоб освободить от мук. И так вошла эта уверенность в их пошатнувшиеся умы, так захватила и подчинила всю их крученую жизнь, что они по-иному умереть уже не мыслили. «Все в неделю отойдем», - говорили они друг другу. Все чаще стали собираться вместе, коротая за столом с водкой темные вечера…
- Ниче я не оговариваю, - озлилась Анастасия на возражение Федоровны. – Говорю тебе, он удавил. Она ж не могла сама повеситься. Верующая была. Им вешаться запрещено. Помнишь, как она в Москву ездила, просила нам попа прислать, чтоб церковь восстановить. Нам поясняла, что мы без церкви сгинем без следа, как пыль земная от ветра. Как в воду глядела Пелагея. Жаль, что попа не прислали. Все какой-никакой мужик бы был.
- Ох, охальница бесстыжая, - возмутилась Филаретовна, - молчи, бесовка.
- Хватит склочничать. – Прикрикнул на обеих Петр. – Разорались. Лучше глянь, Филаретовна, как там Серега.
Бабка проворно взобралась на скамью под печкой, на цыпочках дотянулась до головы мужика. Толкнула пару раз в голову:
- Сергей, а, Сергей…
Тот не шевельнулся. Филаретовна с полуоборота пропела:
- Представился милый. К Господу нашему.
Петр кивнул головой:
- Вот и ладно. Славно помер. В три дня. Не особо-то мучался. А что нам мучаться? Нам смерть – одно веселие. Давайте к столу.
Собравшиеся, возбужденно переговариваясь, принялись рассаживаться вокруг стола. Бутылки водки сразу разошлись по рукам. Петр поднял стакан:
- Ну, Леха, тебе слово. Как самому молодому.
Леха – десятилетний мальчик поднялся. Поозирав просветленные, улыбающиеся лица, потупился.
- Ну, ты че, Леха? Ты – наша надежда. Мы все скоро туда отправимся. А ты должен будешь последнего уложить, как положено. Понял?
Мальчик, не поднимая глаз, покивал головой. В свои годы он едва умел читать. Школа в Курино, к тому времени, когда ему пора было начать учиться, уже закрылась. Кое-как в перерывах от запоев Анастасия научила его складывать слоги. Книжек дома не сохранилось. Вместе с пачками старых газет, скопившихся в былые годы на чердаке, Анастасия перевела их на растопку печи. У Лехи оказалась единственная книжонка с картинками «Буратино». Он часто и подолгу ее рассматривал, медленно перечитывал страницу за страницей, чем вызывал бурный восторг у матери. Анастасия не могла не нахвалиться способностями сына. А тот, как-то однажды, ошарашил ее своим суждением:
- Мам, а, мам. Там, за нарисованным в каморке огнем, знаешь, что было? Наше село. Только красивое-красивое. Огонь ведь все очищает. Мне так дед Михей говорил. Сгорит поле, а на месте пепла новая зеленая трава от удобрения вырастает. Вот и в каморке, сгорит в камине старое село, а за ним новое Курино будет.
Когда Анастасия рассказала о суждениях Лехи, куринцы их долго «перемалывали». Судили-рядили, с чего бы это мальцу такие слова говорить? Филаретовна и тут нашла свое объяснение: «Младенцевыми устами Бог поводит».
На Лехино согласие перехоронить всех куринцев собравшиеся за столом одобрительно завздыхали. Петр кивнул:
- Вот и ладно. Будем.
Все выпили. Изголодавшись за день, начали есть. Дед Михей, крякнув после выпитого стакана, сказал:
- А верно мы сделали, что в прошлом годе не схотели, чтоб дачники к нам сюды дорогу провели. Не то б они нас всех уже сничтожили. Везде б понаставили своих хором. А грязь нам как защита. К ней нам не привыкать.
- Из-за этой грязищи Витек погиб. Ко мне в гости ехал. Он не пил почти никогда. А тут, черт дернул, стакан выпить. Перевернулся на своем тракторе, аж, колесом в грязь вдавило, - всхлипнула Анастасия и протерла глаза кончиками пальцев.
- Дура-баба, разве тут грязь виновата? Вон, Серега за руль трезвым последние два года не садился. И как с гуся вода. И на твердой дороге разбиваются в лепешку. Судьба такая Витьку выпала. Она у каждого своя. От нее не уйдешь и не обманешь. Вона, Федоровна, подтвердит. Судьба ее хранит.
Федоровна согласно покивала головой:
- Судьба есть. Непременно у каждого своя. Вот я видела в церкви лик Пелагеи плачущей. А сейчас подумала, ведь она своими слезами нынешнюю смерть сына Сереги оплакивала. Судьбу вещала.
Иван быстро посмотрел на Петра. Тот как-то криво ухмылялся на слова Федоровны. Встретив взгляд Ивана, насупился, а потом вдруг широко улыбнулся:
- А теперь выпьем за Ивана. Он у нас на очереди. Сам сегодня говорил, что ко дню рождения в аккурат и помрет.
Терентьевна, мать Ивана, вскинулась:
- Ты че плетешь, Петро? С чего ему мереть? Здоров он, разве что бок болит…
Иван быстро закивал опущенной головой. Слезы закапали на единственные новые, но уже вываленные в грязи, брюки, надетые ради предстоящих похорон Сереги. Шмыгнув носом, он сказал:
- Помру скоро. Чуток осталось. Бок болит, сил нет. Весной к дачнику-врачу ходил, говорит, цирроз печени. Дал каких-то таблеток. Толку от них никакого. Сбрехал, наверно. Собаки брехлявые. Одно слово «дачник». Уморил должно быть насовсем. Теперь только от водки легчает. Помру скоро. Порыдаете над моим бугром, особенно Петро. Скоро он без работы останется. Некого на кладбище возить будет…
- Не горюй, Иван, - с каким-то лихорадочным блеском в глазах поддержал ссутулившегося мужика Петр. – Мы следом за тобой. А может и вместе… Пусть дачники тут смердят на всю Россию. Москвичи… Они сегодня как трупы ходячие. Потому что жадные. Верно дед сказал: провели бы дорогу и нас всех перевели. Повсюду распоряжаются. Всему хозяева. Будто нас и нет на земле.
Иван, не поднимая головы, добавил:
- Они уже за Лиманкой начали дачи разбивать. Уже речку огородили, не подступишься. Вчера штук пять тракторов нагнали, землю под хоромы копать начали.
- Как же мы теперь рыбу удить будем? – разом ахнули деды Михей и Никита.
- Никак, - ответил Петр. – Ездил я в город год назад, спрашивал, как же нам жить без земли? А они смеются, говорят, что мы у них не числимся. Посоветовали жить своим умом. Говорят, сегодня всяк по-своему жить должен. Нас они в мертвые записали. Мне ответили: «Куда ж нам москвичей девать? Надо им дачи давать». Мертвые мы для них.
В возникшей тишине до сих пор зыркающая на всех глубоко запавшими глазами древняя Миколовна прошамкала:
- Я ить тоже хочу на печи помереть. Серега на печи помер. Душа с печи только в рай отлетит. Раньше на печи лечились, а ноне помирают. Чудные времена. Вовсю мертвецкие.
Дед Михей хмыкнул:
- Миколовна, ты нас всех схоронишь да еще столь же проживешь. Я мальцом был, помню тебя бабкой. А уж тоже скоро представлюсь. Тебе хоть бы хны. С чего ты такая живучая?
Петр тряхнул головой:
- Ладно. Пора Серегу укладывать. Ванек, помоги.
Напару с Иваном он принялся стаскивать с печи труп Сергея. Оба деда в это время вынесли из угла за печкой подготовленный заранее гроб. Дед Никита сказал:
- Я себе лучше сделал. Говорил Сереге, сруби из березы. Не схотел колготиться. Засмеялся и отвечает: «Мне, дед, все равно в какой одеже там спать, да и спать не дадут. В аду, поди, все голые: ни одежи, ни гробов. Все там, как в бане перегретой: мучаются от жары. Ну, мы – люди привычные, выдюжим».
Деды установили гроб на табуретки посреди избы. Бабы без единого слова раздели покойника, обтерли мокрыми тряпками, одели в белую рубашку, костюм, давно висящие в шифоньере «для похорон». Уложили Сергея в гроб. В сложенные руки за неимением свечи вставили лучину. Дед Никита пробормотал:
- Как у нехристей-огнепоклонников… Гореть нам всем… Скорей бы.
Анастасия, весь день с мокрыми глазами, всхлипнула:
- Может надо было его в больницу свезти?
Федоровна всплеснула руками:
- Ты, Настаська, с памятью короткой. Мы весной уже возили Федьку Ерофеева. Че нам в больнице сказали: «Раз полица страхового нет, не возьмем». Так и кончился Федька в дороге, когда возвращались. Задохнулся. Глаза шире лба открыл, никак вздохнуть не мог. Только губами шевелил как рыба. А ты забыла, как трое наших два года назад померли в их больницах? Никто оттуда еще живым не возвернулся. Они сговорились всех нас со свету свести.
Филаретовна вдруг огладила лицо покойника:
- Гляньте-кось, лежит, милок, а на лице благодать написана. Не иначе, как уже с ангелами переговаривается.
Дед Никита вздохнул, поднял глаза к потолку:
- Я вот думал, что скажу, когда там окажусь? Рядил по-всякому. Поначалу думал, надо начать каяться. Грехов-то с молодости немало накопил. Мне даже представилось, что я на Страшном Суде. Помните, к нам в село суд приезжал. Таньку Малову за мешок картошки судили. Судья был лютый: как зыркнет глазищами, как стукнет молотком. Господь мне таким же представляется: как зыркнет ослепительным светом из глаз, как стукнет молотом, аж, гром и молния сыпется. Я решил на Страшном Суде молчать. Ни слова не скажу. Жил всю жизнь молчком и на Суде буду молчком. Пущай судит. Мы все в Расее молчуны. Нас обижают, а мы молчком. Как угодники святые. Их ведь тоже злые люди казнили, а они молчком Крест несли. Меня любопытство берет, куда меня Господь засудит? Наверное, всех кто из Расеи, в котел отправит вариться. Ведь мы отступились от Него. Всем в котле вариться не так уж боязно. Подможем друг дружке муки перетерпеть. Нам не привыкать. Тута разве что в котле не горели. Вот бы нам всем куринцам вместе предстать пред Его очами. Пущай Петро спросит: «Разве по-божески с нами на земле обходились? Разве так с людями можно?». Пущай спросит и замолчит. И мы все молчком на Него глянем.
В избе вновь установилась тишина. Все столпились возле гроба Сергея, смотрели на него по-особому, как на посланника Туда. Вдруг замолвит за них словечко? Петр, меняя лучину меж пальцев покойника, заключил:
- Вместе-то легче. Пусть людям ответит… А метать громы и молнии – дело нехитрое. Чуть что не по тебе, раз – и гром на голову. Очень уж по-человечески. Ладно, деды, снаряжайте трактор, пора на погост. До ночи близко.
Вытащив гроб из избы, вновь поставили его на прихваченные табуретки. Во дворе – тишина. Полуобвалившийся сарай, крытый соломой, курятник и баз для коровы были пусты. Корову, как многие куринцы, Сергей с год назад зарубил. Молоко местные коровы стали давать странное. Белесое обезжиренное и почему-то воняющее луком. Пить его не рискнули ни местные, ни дачники. Последних трех кур Сергея сегодня изловили, ощипали и сварили на поминки. Без хозяина Сергеев двор омертвел окончательно. Таких домов в Курино было много. С побитыми стеклами, распахнутыми дверями, полуразграбленные своими и забредавшими в село бомжами, дома, как собачьи будки, сиротливо жались друг к другу.
Затолкав гроб на дно прицепа, все куринцы, помогая, забрались туда же, расселись по краям на скамьях. Чихнув, трактор завелся, дергаясь, пополз вперед, то и дело съезжая на обочину размытой дороги.
В былые времена церковь в Курино была великолепной. Построенная более века назад из белого привезенного камня, она и сегодня сохранила первозданную красоту. Высокая, устремленная в небо колокольня с колоннами на звоннице соединялась с храмом. Дверей в притворе не было, так что по храму вольно гуляли ветер, мыши и забегавшие собаки. Во времена советского богоборчества внутренности храма разбили, растащили. От амвона осталась одна приступка.
Три года спустя после того, как Федоровна вдруг увидела на боковом своде купола лик Пелагеи, разнесла весть о ее плаче, оставшиеся куринцы стали заглядывать в церковь по майским и ноябрьским праздникам, в новогоднюю ночь. Они собирались, молча зажигали лучины и, задрав головы, неотрывно всматривались в обветшалые фрески под сводом купола под неразборчивое молитвенное бормотание Филаретовны – единственной из всех знавшей худо-бедно пару молитв. Каждый молил о своем, но каждый молил и обо всех куринцах. Вначале просили лучшей жизни, а потом, отчаявшись, стали молить, чтобы прибрал их Господь к своим рукам без мучений, чтобы легко было уйти из этой жизни. И если в первых таких просьбах была доля игры, мол, чем Бог не шутит, авось, поможет, позднее прошения приобрели особое значение. Сначала мысленно, а потом и душами, все уже были Там, умозрительно пытались себе представить, что будет, когда они покинут этот мир и окажутся Там. Водка эти мечты-представления лишь усиливала, обостряла переживания. Оставшиеся куринцы постепенно забросили хозяйство. Опустив руки, взирали на наступавшие со всех сторон дачи. Многим казалось, что сам Сатана обкладывает их в злобе, в желании согнать побыстрее с этого света. Последнюю защиту они нашли в Пелагее-христианке, в своей тутошней нареченной святой. Они выбрали ее себе в заступники. Кто же, как не Пелагея, попечется в том мире о куринцах? Кто же, как ни она, защитит их в этой жизни?
Уйти Туда вместе, вот о чем им мечталось. Дед Михей даже рецепт придумал. Он посоветовал всем перед кончиной вспомнить обо всем злом и поганом, что было в жизни. А поскольку этого «добра» у каждого было вдоволь, мир представился таким ужасным, что распрощаться с ним было сплошным удовольствием. «Хуже, чем тута, Там не будет», - убеждал дед Михей.
Года три назад на колокольне водрузили маленький, размером с чайник, колокол, сохранившийся у одного из куринцев со времен закрытия церкви. Его поставили на место, и теперь в день похорон, звякали для порядка и чина.
Сегодня вносили гроб с покойным Сергеем с особым рвением. Ждали чего-то особенного, ведь несли сына к матери. Должна была Заступница проявить себя, должна сказать им, как жить дальше. Поставив гроб на приступку амвона, все замерли, посматривая ни лики покойника и то место, где, по утверждению Федоровны, они видела лик Пелагеи. Наконец, Петр скомандовал:
- Филаретовна, начинай.
Та с готовностью тихо заголосила:
- Заступница наша, Пелагеюшка. Мы все помним тебя кроткой и жалостливой. Всех ты жалела, не попрекала словом и делом худым. Всем была угодна. Замолви за нас словечко, не дай сгинуть бесследно. Не сами мрем, злые дачники уморяют. Мы все в очередь к тебе установились. Вот сынка твово привезли. А за ним другой собирается. Не суди сына строго. Грешен он, дюже грешен. Но каялся перед кончиной, мучался душой и телом. И мы такие же. Грешили, в небо глядя. Думали, одна земля нам родня. Про небо забывали. Каемся ноне, заступися за нас горемык одиноких.
Филаретовна всхлипнула, промычала нарастяг последние слова. Все куринцы завздыхали.
И вдруг в небе так ослепительно блеснула молния, что церковь даже внутри осветилась белым светом. Через несколько мгновений пораженные куринцы услышали над собой резкий удар грома. Люди в ужасе прижались друг к другу. Так и простояли, замерев, несколько минут. Затаив дыхание, смотрели на желтеющий в сумраке лик покойника. Он оставался таким же восковым. Приходя в себя, куринцы медленно зашевелились, опять завздыхали. Наконец, Петр вновь скомандовал
- Иван, позвони в колокол. Пора…
Иван расширившимися от ужаса глазами смотрел на Петра. Чуть пошевелил побелевшими губами:
- Эт, Петр, нам Пелагея мстит…
- Заткнись ты! Делай, что тебе говорят.
Никто точно не вспомнит, с каких пор Петр стал на селе «за главного». Был он обыкновенным среди других трактористов. Но все они перевелись: кто в город сбежал, кто умер или погиб спьяну. А Петр остался. И как только похороны уже не могли обойтись без его трактора, так и Петр, незаметно став их неотъемлемой и важной частью, забрал всю силу на селе. Последние годы без его ведома и одобрения не делалось ни одного сколько-нибудь значимого дела. По заслугам все пригнули перед ним голову, ибо никогда Петр худа селянам не делал. Как был отзывчивым на чужую боль и беду мужиком, так и остался, даже приобретя власть. В его голову не могла залететь мысль собрать селян вместе ради выживания. Он и подумать не мог сорганизовать людей. Вернее, однажды подумал, но тут же испугался этой мысли. Уверен был, что все дела обратятся в зло. Ведь, чтобы собрать людей, нужно будет понуждать себя и их делать то, к чему душа не лежала. А это для Петра было смерти подобно. Не хотел он «злобствовать на людей», как выразился сам. Помогал людям, когда попросят. А не попросят, значит, нет в этом нужды.
Когда куринцы от свалившихся на них бед стали заглядывать на небо, Петру даже полегчало. Теперь все определилось, пошло своим чередом. «Раз уготовано, значит, сгинем», - решил он. Так и тянул лямку старшого до недавних пор. Но однажды он после пьяного загула поднялся с чувством гадливости ко всему селу, оставшимся обитателям, самому себе. Припомнил, как приезжал Витек Хлопов из Москвы – весь блестящий на заграничной машине. Припомнил, как Витек поморщился от встречи с земляками, которые приняли его с распростертыми, в прямом смысле слова, объятиями. Петр тогда зашелся в гневе. Накатал Витьку «по самые уши». Тот едва успел увернуться на машине от «разгневанного» трактора. С тех пор Петру все стало противным до тошноты. Не то, чтобы опротивела запущенность села, стала невыносима жизнь вообще. Он чувствовал, что нет в ней основы, на которую можно опереться. Одна пустота. И даже дачники с их жизнелюбием и громкой суетой вызывали не зависть, не желание на них равняться, что ж на зло равняться, а именно внутреннюю пустоту и последующую тошноту. Будто съел что-то отравное, всего наружу выворачивает, а вырвать не может. И захотелось Петру сгинуть из этого мира, и куринцев спасти от гниения. «Не для нас чахнуть в могиле, не для нас суда ждать. Мы сами туда вознесемся, сами судить будем», - пронеслась в душе страшная идея. И зацепилась там, как гвоздь, удерживающий тело Христа на Кресте.
После приказа Петра Иван медленно двинулся в звонницу. Сильно засаднил бок. Пока Иван был в избе, пил водку, будто стало легче, «оттянуло», как он сам говорил. Но когда вышли на улицу, бок вновь заболел. И чем ближе к церкви, тем сильнее. Он приплелся в церковь позади всех, стоял от гроба дальше всех в пол-оборота, будто готовый в любую минуту бежать отсюда вон. Когда Филаретовна начала свои причитания, Иван вовсе побелел. Боль стала захватывать все тело, расползлась по конечностям, забила в голове. Такого с ним никогда не случалось. Он неотрывно глядел на «лик Пелагеи». От рванувшего грома Иван, будто хоронясь, даже чуть присел, втянув голову в плечи.
Сейчас Иван шел по полусгнившим ступеням наобум, не вглядываясь. Даже за стенку не держался. Когда, задыхаясь, влез на колокольню, даже ветром не обдало. Застоялая тишина была и наверху. Ивану стало нестерпимо душно. Он глянул ввысь. Небо уже начало чернеть.
Иван вдруг резво подскочил к колоколу и вместо чинного звона, начал быстро ударять в него с неистовой силой. Звонил и смотрел в небо широко раскрытыми глазами. А потом с криком: «Пелагея! Пелагея!», перемахнул через перила и полетел вниз…
Разбился Иван не насмерть. Смягчила удар огромная лужа. Выбежавшие из храма куринцы вытащили полуживого мужика. Причитая, уложили в прицеп. Петр расширившимися глазами оглядел Ивана и погнал трактор вместе с Терентьевной в Серегину избу. Там было тепло, натоплено. Уложив Ивана на кровать, Петр вернулся назад.
Хоронили Сергея впопыхах, думая уже не о нем. Кое-как забросали могилу землей, кое-как нагребли холмик. Торопились, считая, что через день-другой похоронят Ивана, который уже давно выкопал могилу для себя. Куринцы собирались обустроить могилы обоих мужиков уже после похорон Ивана. Погост для них уже давно стал местом жизни.
Когда вконец растревоженные куринцы спешно вошли в избу, Иван еще был жив. За все это время он не вымолвил ни слова. Лишь тоскливо смотрел на склонявшихся к нему людей. Слезы беспрерывно стекали по вискам на подушку. Терентьевна, согнувшись в кулачок у его ног, тихо покачивалась по сторонам. Она, неотрывно разглядывая лицо сына, рукой оглаживала ступни его ног, накрытых одеялом. Будто укачивала спать малое дитя.
Куринцы молча расселись за столом. Без слов выпили. Потом еще. Первым нарушил молчание дед Никита:
- С чего бы это Ваньке с колокольни сигать? Я его с мальства знаю. За словом в карман не лазил. Били его за это. Поначалу ребятня, посля взрослые. Так истаскали, что и бабы на него руки распускать стали. Никаких мужицких достоинств не оставили.
- Да у него этих достоинств в штанах давно не было. Не от битья это, - с досадой проговорила Анастасия.
- Опять ты, Настаська, охальница за свое, - попрекнула ее Филаретовна.
Дед Никита мрачно хмыкнул:
- Он мне надысь слезно говорил, что жизнь не мила оттого, что правды нет на земле. Я его выспрашивал про правду, какая она быть должна? Да, по-моему, он и сам не знает. Только мычал в ответ тоскливо, будто гложила его в душе какая-то мысля. А потом разговорился. Уверял, что правда – это когда все люди – боги. Должны быть добрыми и бессмертными. «Как так, бессмертные?» - удивился я. «Так, если ты добрый, то оставайся бессмертным. Почто добрым умирать? Пущай живут. А злые пущай помирают. Да не сразу, а в мучениях. Здеся на земле пущай в мучениях помирают, а то не известно, как на том свете. Может, там злых и не наказывают вовсе? А может, они и там исхитряются от кары ускользнуть? Так что пущай тута помучаются». Говорит, все дачники должны в муках умирать. Тогда правда на земле будет, когда все злые на земле в муках помрут. «А у нас, - говорит, - все наоборот. Дачники в счастье купаются, а честным и безобидным остается водку пить да помирать в муках». Может от того и сиганул Ванька, что дело злое сделал?
- Да уж, про правду он верно сказал, - всхлипнула Федоровна. – И про злых людей тоже. Отчего нам житья нет? Мы обворовывать никого не хочим. Хочим жить для всех по совести. Пелагея ноне молнией неспроста громыхнула. Я поначалу подумала, на нас гневается. А потом уяснила, дачникам грозит. Перегорят их хоромы. Не сегодня, так через десять лет перегорят. А нас она в жертву приносит, чтобы Господа на дачников разгневить. Мы помрем, и дачникам конец. Они как-то жаловались, что с нашего погоста трупный яд ни их земли попадет. Помереть боятся. Нам уже и в похоронах хотят отказать. Говорят, нужно в крематории сжигать. Вон как… От такой жизни хоть сейчас в костер…
Петр, до сих пор молчавший, сидевший с опущенной головой, приподнял ее, пристально посмотрел на Федоровну. А та запальчиво закончила:
- Да я с погоста нарочно вонять буду, как помру, чтоб дачникам никакой жизни не было. Чтоб вслед за нами…
Дед Никита вздохнул:
- Ноне другая Расея наступает. У нее будет сплошной расчет. Все посчитает. И добро, и зло в душах посчитает. А потом объявит нового человека. В нем зла не будет. Зло как бы пропадет. И злые жадные как бы пропадут. Как Ванька говорил, как бы злые перемрут, а останутся одни боги. Все будут красивы телесами, будут каждому улыбаться и желать добра. И все будут делать из расчета: я тебе дам кусок добра, а посля – ты мне. И то, что злом считалось, объявят добродетелью. А те, кто добро делал по совести, переведутся, перемрут. И останутся в России одни дачники. Все, как трава перекати-поле: приткнутся там, где удобнее, там и Родина.
Говорить больше никому не хотелось. Начали пить так, будто пили в последний раз. Стаканами и без закуски. Пили и все более мрачнели. Друг на друга уже не глядели, а, утонув в себе и своем горе, пили до тех пор, пока тут же не уснули за и под столом.
Только Петр, так и не проронивший в последнем разговоре ни слова, выпил совсем немного. Лишь без заминки подливал остальным. Наконец, когда даже Терентьевна, выпив стакан, свернулась калачиком возле ног Ивана, Петр выключил свет и, не одеваясь, вышел из избы. Мелко дрожа всем телом, прислонился к двери. Над Курино стояла черная мертвая тишина. Не брехали собаки, не слышалось мычания коров. Только церковь, будто приблизившись, бледнела мутным пятном. Лишь со стороны дач светились фонари, доносилась музыка.
Петр, прислушиваясь, постоял. Потом тихо исчез в темноте. Вернулся он через полчаса с двумя канистрами в руках. Медленно обходя избу, тщательно облил ее со всех сторон, особенно возле окон, бензином. Вошел в избу. Нашарил на притолке замок с ключом. Чуть приоткрыв дверь, чиркнул спичку и бросил ее наружу. Тут же захлопнул дверь, запер ее изнутри на замок. Ключ, подбежав к окну, выбросил наружу в форточку.
Огонь мгновенно охватил избу со всех сторон. Жадно зализал старые любовно обструганные и мастерски уложенные друг на друга бревна.
Первым на зарево огня в избе откликнулся Иван. Он, как смог, приподнял голову и заорал:
- Пелагея! Пе-ла-ге-я! А-а-а!
Куринцы, продрав глаза, тоже завыли, завизжали, кинулись к дверям. Те оказались на замке. Огонь охватил избу снизу до верху.
-Ура! Ура! – закричал вдруг Леха, запрыгал и захлопал в ладоши среди остолбеневших на мгновение куринцев.- Новое село будет! Красивое! Ура! Ура!
Отсветы снаружи хорошо освещали избу внутри. Посреди избы оказался Петр, который держал на высоко поднятой руке череп. Он заорал, перекрывая остальные вопли:
- Это Пелагея! Святая! Она с нами! Проводит нас! Все ко мне! Помрем как люди! Спросим с Него!
С криком первой бросилась в ноги Петру Федоровна:
- Она! Она!
Дед Михей следом:
- Там лучше! Там лучше!
Куринцы вразнобой попадали вокруг Петра, сбились в кучу и, тихо подвывая, замерли… Бушующий снаружи огонь ворвался в окна…
__________________________
А дачники с высоты своих хором долго наблюдали за пожаром в Курино. Тушить не поспешили. «Все равно не успеем. И почему я?» - трезво рассудил каждый. И улегся спать, как только улеглись всполохи пожара.
Завтра наступит новый день. Их день.
1996г.