Авторизация
Логин:
Пароль:
Регистрация
Забыли свой пароль?
Подписка на рассылку

Евгений Данилов. Мои воспоминания о художнике Анатолии Ананском

21.04.2012

Евгений Данилов. Мои воспоминания о художнике Анатолии Ананском


Мы многое из книжек узнаем,

А истины передают изустно…

Пророков нет в отечестве своем,

Но и в других отечествах не густо.

                                   Владимир Высоцкий

 

Любите живопись, поэты!
Лишь ей, единственной, дано
Души изменчивой приметы
Переносить на полотно.

                                   Николай Заболоцкий

 

DSCN0758.JPG

24 октября 2007 года ушел от нас навсегда замечательный русский художник-самородок, и мой давний хороший друг, Анатолий Борисович Ананский.

Он умер в «городе науки» Обнинске, где и жил, умер от рака легкого. Как-то пропустил эту болезнь, не заметили ни он, ни жена его, Маргарита Николаевна, многие годы бывшая зав. отделением терапии в Институте медицинской радиологии, именно на раке и специализировавшемся.

Обнаружили это страшное заболевание месяца за четыре до смерти, только тогда, когда метастазы уже пошли в мозг, и процесс разрушения тела стал необратимым.

1 января Ананскому исполнилось бы 70 лет, юбилей, пришли и приехали бы все многочисленные друзья и родственники, но слетелись значительно раньше – на похороны.

Так что подготовленный для подарка нож так и остался у меня – в память о моем друге.

А Анатолий Борисович, надо сказать, был большим любителем ножей, страсть к ножам брала свое начало еще с детдомовских лет.

                                   *          *          *         

P3170255.JPG

С Анатолием Борисовичем мы познакомились в начале 1970-х. Я был мальчишкой, он старше меня на 20 лет, но дружбе нашей это помешать не могло. К тому же его сын, Кирилл, остался в Москве с его 1-й женой, Людмилой, и мне кажется, я ему его отчасти заменил.

Во всяком случае, лет 35 мы с ним общались очень часто, и, могу сказать, что общение с ним очень сильно меня сформировало. Надо сказать, что долгое время они с моим отцом очень дружили, благо отец одно время увлекался живописью, сам начал рисовать, но потом отношения дали трещину, причем серьезную, был период, когда они несколько лет друг с другом вообще не разговаривали. Не хочу, впрочем, вдаваться в детали всего этого раздрая, довольно обычного в отношениях между двумя яркими творческими личностями.

С моим отцом он родился практически в одно и то же время. Отец 30 декабря 1937, а Анатолий Борисович 1 января 1939. Мама его, Екатерина Сосницкая, происходила из польских дворян, высланных после восстания Костюшки в Тульскую губернию, где им дали землю, хотя и без крепостных крестьян. Так что не всех участников польских восстаний как мы видим ссылали в Сибирь. С родственниками отца, у Сосницких были не слишком теплые отношения, хотя и они, как и Сосницкие, также были участниками того же восстания и оказались в Тульской губернии по той же самой причине.

Отец его, Борис Михайлович, также происходил из знатного польского шляхетского рода графов Ананских. Имение их находилось буквально в двух шагах от Ясной Поляны, так что с Толстыми они, можно сказать, были соседями.

Уже значительно позже он съездил в свое родовое гнездо, нашел следы 3-х-этажной усадьбы, где в советские времена располагалась школа.

В годы войны родители были старшими офицерами РККА, медиками, и оба погибли на фронте.

В конце 1941 года Ананский оказался в Калуге, в детском доме, куда вместе с братом попал после смерти родителей. Только после войны его бабушка, Александра Ананская, смогла его разыскать, и он одно время жил у нее.

Бабушка была, как я понимаю, личностью яркой, пассионарной и творческой. Депутат разных местных тульских советов, заслуженный учитель СССР. Хотя она не была бабушкой в классическом смысле этого слова, а была сестрой его деда, Михаила.

Училась в гимназии и пансионате для благородных девиц, находившемся в имении графа Бобринского, управляющим, как известно, там одно время был 1-й русский агроном Болотов, позже в том же пансионате она преподавала музыку и математику.

В годы первой мировой была санитаркой в поезде императрицы Александры Федоровны, а в гражданскую повоевала сначала у Деникина, а потом, после того как на Дону попала вместе с госпиталем в плен к красным, и у Буденного.

Мобилизовалась, вернулась в имение, справку о демобилизации подписали лично Буденный и Ворошилов. В реквизированном фамильном доме уже была школа, и Тульский наробраз стал ей настойчиво предлагать стать в этой же школе учителем. (?!)

Несмотря на ее нежелание отвечать согласием на столь лестное предложение, по совету брата Михаила, она все же вынуждена была дать согласие, поскольку брат сказал, что сейчас идет политика уничтожения бывших дворян, и ее в случае чего никакие справки не спасут.

Михаила, надо сказать, вскоре после этого разговора арестовали, и, видимо, даже не довезли до острога, расстреляли где-то по дороге. Все попытки его найти успехом не увенчались.

Другой брат деда, Николай Ананский, также был человеком очень интересным, учился в семинарии, а затем в Высшем техническом училище в Цюрихе, вместе с братом Лазаря Кагановича, впоследствии наркомом воздушного флота СССР.

В 1920-е гг. Николай перебрался в Москву и работал на строительстве 1-й очереди метрополитена. За это получил одним из первых в Советском Союзе орден Ленина.

Затем вернулся к себе в Тульскую область, храм стоял без священника, и крестьяне предложили ему взять на себя его функции. На что он согласился, несмотря на крайнюю опасность подобного шага в те годы. Всё произошедшее вызвало большой скандал, его постоянно вызывали в НКВД, и укоряли – как же так, орденоносец-метростроевец, друг Лазаря Кагановича и вдруг – священник? Не помню, кончилось ли все это оргвыводами и арестом или дело обошлось легким испугом. Во всяком случае, в конце 1950-е гг. Николай Ананский был на похоронах своей сестры, успешно дожившей до 90 лет и умершей в своей постели.

Помню рассказ Ананского про Калугу. Калуга вообще была первым (но отнюдь не единственным) городом, где немцев встречали как освободителей, встречали с участием священства, хлебом-солью. Как же надо было измытарить свой народ, чтобы злейших врагов России встречали т а к?

Сталин после всего этого отдал команду стереть город с лица земли. Так практически и вышло, поскольку вначале город немилосердно обстреливали немцы, а после их захвата, бомбили с воздуха и били из всех орудий советские войска.

Детдом, находившийся в двух шагах от артиллерийских складов, уцелел, видимо, по Божьему попущению, поскольку по этим складам тоже молотили немилосердно.

Толик, которому было всего-то 4 года, запомнил, как детдомовцы зимой катались с огромной горки из обледенелых трупов, лежавших прямо на улице, их до весны никто не убирал.

Потом после войны было ФЗУ, а в 16 лет его завербовали, точнее почти уже завербовали в Казахстан, на границу с Китаем, на 5 лет, работать на строительстве шахты для боеголовок.

В последний момент кто-то умный сказал пацану, что в тех краях ловить нормальному человеку нечего, степь, суслики, вышки и колючка. Практически та же зона. Где к тому же и радиации можно хватануть.

Анатолий Борисович пустил коней на попятную, но было уже поздно. Его нежелание работать оценили по достоинству, и через три недели арестовали. Дали 8 лет по пресловутой "58-й", срок он отбывал в Краслаге, на строительстве закрытого города Снежтнск ("Челябинск-70".)

По-моему, этот закрытый город существует в Челябинской области и по сию пору.

А тогда это была средмашевская стройка, курировавшаяся еще Берией и Завенягиным.

Никто, правда, не заметил то обстоятельство, что на момент суда парень вообще-то был несовершеннолетним, и не подпадал под «взрослую» статью. Но кто в то время обращал внимание на подобные мелочи.

Есть и другая версия ареста Анатолия Борисовича, сообщенная мне уже после смерти художника его племянником Андреем Нефедовым. «После ФЗУ он был распределен в Красноярск (какой-то номер, по-моему, 6),где работал монтажником-высотником на строительстве первых военных атомных реакторов для обогащения урана, там были потеряны какие-то чертежи, с которыми он работал, детали история умалчивает, и несовершеннолетний пацан идет по 58-й. Толя, кстати, не раз благодарил судьбу, что не попал на малолетку, а то бы хана, видимо, по 58-й на малолетку не сажали.»

В лагере Анатолий стал художником, поскольку с детства хорошо рисовал, там же встретил и Солженицына, который на некоторое время попал в Краслаг.

Вообще этот талант живописца, как он сам полагал, ему передался от бабушки, которая прекрасно рисовала, делала прекрасные портреты углем, и также обладала несомненным литературным даром.

Как Ананский мне позже рассказывал, по лагерной табели о рангах он был выше будущего маститого писателя и Нобелевского лауреата, и в случае, если б, скажем, захотел его убить, ему от блатных ничего бы не было. Солженицын был по лагерной терминологии "олень", а он имел какой-то более высокий статус, не помню уже как он по лагерному назывался.

На зоне же он был очевидцем т.н. «сучьей войны», о которой писал Варлам Шаламов в своей известной книге, когда ссученные воры не на жизнь, а на смерть бились с "правильными" ворами.

Его в ту ночь, когда шла мочиловка, спрятал в бытовке один старый зэк, и он уцелел. Всего в ту ночь погибло несколько сот человек, и было множество искалеченных.

Отсидев 5,5 лет вместо 8, он был амнистирован, и попал учиться в Суриковку, закончить которую ему так и не удалось. Не потому, что не хотел, а потому что началась дружба с "диссидентами", и по настоянию КГБ его из ВУЗа отчислили. Как за него не просили ни его учитель Илья Машков, отмечавший несомненный талант своего ученика, ни набиравший тогда силу Илья Глазунов, ничего не вышло. Более того, пришлось даже срочно уехать из Москвы.

Он поселился в Обнинске, устроившись работать в ФХИ имени Карпова, где с ним и познакомился мой отец.

В 1964 году в Обнинск приехал жить и академик Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский, известный биолог, мыслитель, очень яркий и интересный человек. Позже его обессмертил Даниил Гранин под именем «Зубр» в своей одноименной книге.

Между молодым художником и известным ученым возникли дружеские отношение, продолжавшиеся до самой смерти академика.

Ананский в это время жил на улице Лейпунского, дом 2, рядом с вокзалом, в то время в этом доме располагался магазин "Радий", и в этом же самом доме проживал и академик Тимофеев-Ресовский со своей женой Еленой Александровной.

Анатолий Борисович называл Тимофеева "дед", а тот звал его ласкательно "Тошка".

По-моему, они были соседями по лестничной клетке. Но могу и ошибаться.

В Обнинск «дед» приехал потому, что здесь ему дали лабораторию, дали по инициативе директора Института медицинской радиологии Георгия Зедгенидзе, лаборатория находилась под кураторством РАМН, т.е. городским властям, прежде всего в лице тогдашнего секретаря горкома Ивана Васильевича Новикова она не подчинялась. Лаборатория и Тимофеев сразу стали для "однорукого бандита", как тогда звали Новикова, (одной руки у партийного босса не было), бельмом на глазу. Постепенно, с уходом Зедгенидзе, Новикову удалось-таки ее прикрыть, и "дед" ездил в Москву, на работу в Институт медико-биологических проблем, возглавлявшийся генерал-лейтенантом Олегом Гадзенко. Он чуть ли не единственный из больших чинов был на похоронах академика, был в форме, а при жизни последнего очень его поддерживал.

Вообще Тимофеев, о чем не все знают, был "почетным академиком", за это свое звание никаких денег не получал, почетного доктора наук ему присвоил незадолго перед своей отставкой Хрущев, поскольку Николай Владимирович из-за гражданской войны и своего отъезда в Берлин, диплома о высшем образовании так и не получил. Что не мешало ему, конечно, быть одним из образованнейших людей своей эпохи.

Тимофеев был прекрасный рассказчик, много рассказывал своему молодому другу о службе во всех воюющих армиях, а он в гражданскую успел повоевать и у белых, и у красных, и даже у "батьки" Махно.

Кстати, это его звание академика вводила в соблазн сидевших в том же здании на Лейпунского в своей бытовке сантехников, которые к нему частенько наведывались, стреляя под разными благовидными предлогами на бутылку. Тот безропотно давал.

В конце концов Ананский поговорил с ребятами, сказав, что у старика вообще-то зарплата 90 рублей, чуть больше уборщицы, мол, кончайте наглеть, и частые визиты прекратились. Те-то полагали, что у "академика" денег куры не клюют.

В конце 1960-х к Тимофееву несколько раз наведывался Солженицын, как раз собиравший материалы для своего «Архипелага ГУЛАГа».

Тут же присутствовал и Анатолий Борисович, так уж получилось. Естественно, за Солженицыным уже шла наружка, целый отдел работал, и об этих его визитах ГБ прекрасно знала.

В итоге, Новиков и его зам по идеологии вызвали Ананского к себе в горком, который находился буквально в двух шагах от улицы Лейпунского, и долго выламывали руки, требуя вначале написать статью, а потом хотя бы просто подписать ее, о "враге народа" Солженицыне и его шпионской деятельности.

Замечу, что уже вышла в «Посеве» 1-я часть «Архипелага», и почему Исаича не брали пока под микитки и не волокли в "кутузку", никому ясно не было, в том числе и самому маститому писателю. Видимо, власти просто опешили от подобной наглости, а, может, просто никто не хотел брать ответственность на себя.

Требуемая статья предназначалась для обнинской газеты "Вперед" и одновременно для калужской газеты "Знамя". Новиков, бывший школьный учитель, а ныне партфункционер, ясное дело, очень хотел обезопасить свою задницу от глупых вопросов типа "Вы что, не знаете, кто к вам в ваш режимный город ездит с визитами?"

Но ничего не получалось. На все просьбы Анатолий Борисович отбрехивался как мог, говорил, что не мастак он писать, а чужое подписывать уж точно не будет.

Нетрудно догадаться, что добром дело не кончилась. После звонка Новикова в НИИ на "Карповке" собрали дирекцию, все дружно говорили, какой Анатолий отличный художник и работник такой обязательный, но раз начальство попросило, то надо увольнять.

Вышел вперед начальник режима Соколов и бодрым голосом сообщил, что у "режима" к товарищу никаких претензий нет. Все допуски правильны. Но поскольку товарищ Новиков просит уволить, то надо уважить. После публичной порки многие подходили, жали руку, и, не глядя в глаза, каялись, ну ты же понимаешь, брат…

Вот такое тогда шкурное было время.

Уволить Ананского правда не уволили, но перевели как не оправдавшего доверие руководства (была в советском КЗОТе и такая статья) работать сантехником в городскую гостиницу "Юбилейная", на тот момент подведомственную "Карповке".
С директором гостиницы Анатолий Борисович был знаком, вообще в то время городок был крохотный, и все всех знали в самом прямом смысле.

«Вера, - сказал А.Б. - Если ты хочешь, я могу сейчас пройтись по этажам, и сделать так, что все этажи затопит, в сантехнике я немного разбираюсь. Тебе ведь это не нужно?

В общем, так, я здесь буду появляться 5-го и 20-го, в день аванса и получки. В остальные дни ищите меня дома». Так и пошло. Подобная халява продолжалась несколько месяцев, после чего он попал на прием к директору ПАТПа, организации, в ведении которой находились все городские автобусы. Начальнику ПАТПА Губареву требовался художник, и, самое главное, он терпеть не мог Новикова, а Новиков платил ему той же монетой.

Ананский вкратце описал ситуацию, на что Губарев, голосом, не терпящим возражений, сказал - увольняйся, я тебя беру. В итоге, когда он уже уволился с "Карповки" и пришел оформляться на работу, кадровик, как водится, отставной гэбэшник, сказал, нет, мы взять Вас не можем… Естественно, от Новикова уже звонили. Анатолий Борисович пошел к Губареву, тот обозвал своего кадровика "старым козлом", на чем конфликтная ситуация была урегулирована, а Ананский проработал художником в транспортной организации до самой пенсии.

Что касаемо Солженицына, в конце 1960-х он написал три портрета Солженицына, обстоятельства их создания тоже заслуживают отдельного рассказа.

В общем, в 1968 г. из-за болезни желудка и по протекции своего дальнего родственника, тогдашнего президента РАМН Владимира Тимакова, он попал в клинику питания. В то время клиника помещалась в Москве, на улице Обуха (ныне улица Воронцово поле), в двух шагах от индийского посольства. До 1917 года в этом здании жил какой-то чаезаводчик, а в советские времена возникла эта клиника, очень хорошего уровня, и с хорошими врачами. Здесь было всего 30 лежачих мест, и попасть сюда было весьма непросто. Достаточно сказать, что, когда там находился Анатолий Борисович, в клинике лежала Галина Брежнева, и тогдашний министр финансов Арсений Зверев. Лежать, ничего не делая, было довольно-таки скучно, и обнинский художник охотно согласился помочь медсестрам оформить стенгазету и санбюллетень.

Наряду с красками, он также попросил тушь и стальное перо. Для стенгазеты это не требовалось. Но требовалось для графического портрета Солженицына. Сделать портрет попросил лечившийся тогда же в клинике Игорь Николаевич Хохлушкин, близкий друг Солженицына, философ, он уже в советские времена, после своих 10 лет лагерей, защитил в Сорбонне докторскую.

Позже, из-за дружбы с Солженицыным и Владимиром Максимовым, кислород ему перекрыли, и последние годы жизни Хохлушкин трудился реставратором по дереву в музее имени Скрябина. Любил это дело, и даже мебель дома у него была сделана собственноручно.

Позже я и сам познакомился с Хохлушкиным, бывал у него, и заходил на Новый Арбат, в музей. Это, впрочем, отдельная история.

В 1968 году Александру Исаевичу исполнялось 50 лет, после выписки А.Б. как раз попал к нему на юбилей, и отдал портрет. Позже этот портрет был передан Генриху Бёллю, а сейчас находится у его наследников. Портрет Беллю очень понравился, и он его затребовал у Игоря Николаевича. Причем для согласования последний попросил приехать Ананского из Обнинска в Москву, и вопрос переподарении портрета решался с участием художника. Сделку скрепили распитием бутылки русской водки.

Вообще-то деликатный человек был господин философ.

Говорил очень тихо, ходил медленно, был весь больной, но без его связей на Западе может быть и Максимову, и Солженицыну, и Леониду Бородину, с которым Хохлушкин дружил, было бы куда сложнее реализовать себя в литературе.

Умер Игорь Николаевич в 2003 году, тихий незаметный борец за национальное освобождение русского народа, жаль, что его мало кто знает. Он вообще стремился особо не выставляться, просто полегоньку делал свое дело, так, может быть, в жизни и надо.

 

                                   *          *          *

Автопортрет художника

Портрет меж тем кое-кто видел, и возжелал поиметь такой же. В итоге был сделан еще один портрет, уже углем, подаренный другу художника, Дмитрию Дмитриевичу Маркову, последнему русскому полит-ситдельцу. Тот «загремел» в лагерь в 1985 году, аккурат за год перед «перестройкой», попал в Якутию, где все три года и оттрубил. Жил, да и сейчас живет в Калуге, дружил с Хохлушкиным, очень интересовался русской религиозной философией, и сам пробовал писать философские эссе. Не знаю, изданы ли его опусы; сколь мне известно - нет. Сам он закончил в послевоенные годы историко-архивный институт, попал по распределению в Калугу, активно включился в распространение и размножение сам и тамиздата, ну и пострадал, конечно.

Дело ведь было не только в самиздате, но и в дружбе с рядом видных диссидентов, Якиром, Красиным, Юлием Кимом и др. В общем, во время обыска в 1985 г. портрет был изъят наряду с целым рядом книг. По возвращении из Якутии, Марков все же смог немалую часть своей "крамолы" возвернуть.

Был, однако, и третий портрет. Уже графический, сделанный для подарка на свадьбу обнинскому химику Юрию Чикину, в тот момент тоже работавшему на "Карповке".

На свадьбе Ананского не было, но портрет был передан, оценен высоко, а вскоре кто-то из гостей не то стуканул, не то сболтнул, сейчас не поймешь. В итоге Чикина вызвали в "режим" института и попросили "сдать" портрет по-хорошему. Вы ведь диссертацию защищать готовитесь, не так ли? Вот и пишите свою диссертацию. А портрет сдайте, ни к чему он Вам, ни к чему…

Комитет умел многие проблемы решать без крайностей, как, впрочем, умеет он их решать и сейчас.

Сегодня те времена трудно даже и вообразить, может быть, с годами будет, напротив, проще почувствовать дух той «славной» эпохи.

Часто вспоминаю я наши долгие кухонные общения, чаепития и не только, и с Анатолием Борисовичем, и с его супругой Маргаритой Николаевной, и двух поочередно живших в доме собак. Первая болонка Тяпа прожила в доме 16 лет и была сменена сеттером женской породы Фанни, также прожившем в доме Ананских несколько лет.

Жена, кандидат медицинских наук, была старше А.Б., долгое время она работала в Институте медицинской радиологии, и сильно претерпела из-за своего "неравного брака", поскольку обнинский КГБ из-за родства с диссидентствующим художником не давал ей двигаться вверх по служебной лестнице, и она так и оставалась всю жизнь ВРИО зав. отделения в своем институте.

Познакомились они в начале 1960-х на почве увлечения туризмом, в Обнинске был довольно сильный туристический клуб, а потом и поженились.

Что еще сказать? Конечно, многое забывается, на глазах утекает как песок сквозь пальцы, но какие-то важные веще помнятся, конечно.

На поминках, где собралось очень много друзей, говорили, что, вот, Анатолий вроде бы имел за плечами лишь детдом и «лагерные университеты», а при этом был человеком высокообразованным. Порода, и голубая кровь, все же дают о себе знать.

Отлично знал литературу, читал религиозных философов, прекрасно знал русскую и мировую историю, и, разумеется, живопись.

В первые ряды, если говорить о творческой самореализации, он никогда не лез, не стремился к какой-либо популярности, что столь свойственно художникам.

Ни одной выставки у Ананского в Обнинске не было, картины либо продавались, либо – второе чаще – дарились. Хотя музейщики из обнинского краеведческого музея знали его прекрасно.

Есть у него и портреты, но куда больше пейзажных работ, выполненных, как правило, маслом – это либо картины среднерусской полосы, либо виды Крыма.

В Крым он одно время ездил часто, подружился, когда был в Коктебеле, с Володей Купченко, директором Дома-музея Волошина.

Помню, рассказывал, как в один его приезд закончились деньги, и он пустил часть своих крымских акварелей на продажу. И акварели эти уходили на ура.

Я, конечно, не искусствовед, просто люблю эти работы, как, впрочем, и их автора. В них есть душа, в них чувствуется присутствие Бога, даже когда это вроде бы просто зарисовки с натуры. Было ему открыто нечто такое, что можно постичь лишь сердцем.

Ведь сколь часто даже икону пишет иной иконописец без огня и вдохновения, а можно и божью коровку написать так, что в этом будет Бог.

Несколько лет назад я его попросил на старой осыпавшейся иконописной доске написать образ Серафима Саровского, молящимся в лесу на пне. Известный иконописный сюжет.

Вообще же святой старец Серафим это один из любимых мною русских святых.

В Обнинске есть свои сильные иконописцы, Анатолий Борисович их знал, но ни до, ни после сам он икон не писал. Однако к новой для него работе подошел весьма ответственно.

Долго готовился, потом месяца два работал над иконой в строгом соответствии с православным каноном. В процессе работы творились разные чудеса, в том числе и на бытовом плане, разрешались какие-то казавшиеся неразрешимыми ситуации.

То есть была явная поддержка и Господу эта работа оказалась нужна. Эта икона сейчас находится у меня дома, как и две подаренных Ананским небольшие по размеру старинные русские иконы, одна - образ Серафима, а вторая - Христа-Пантократора, они мне тоже каждый раз напоминают о нем, когда я подхожу к ним для молитвы.

Уверен, что ныне он в светлых селениях, при Господе, такие души Создателю нужны.

Надо сказать, что и графическое оформление моей третьей книги стихотворений «Эхо в конце коридора» выполнил по моей просьбе также он. И выполнил, на мой взгляд, очень ревностно и хорошо, без излишних красивостей, как и следовало.

Как, каким образом Анатолий Борисович на меня повлиял? По-разному. От него и от моего отца, разумеется, у меня с детских лет непримиримый анти-большевизм, ненависть к угнетателям моей родной страны. Первые сам и тамиздатские книжки я получил именно от него. В общем, выбивал он, как мог, из неокрепшей детской души всю тогдашнюю коммунистическую идеологическую бредятину.

Умение говорить ярко, образно, сочно и доказательно – тоже во многом почерпнуто из наших встреч. Любовь к русской литературе и русской истории тоже идет из самых ранних наших общений.

Интерес к живописи, видимо, тоже заронил в мою душу он. И хотя я был на своем веку знаком со многими выдающимися русскими художниками, каждый из которых это яркая творческая личность, и относится это отнюдь не к одной лишь живописи, все же Ананский в этом смысле для меня непререкаемый авторитет.

А ведь эти люди в живописной табели о рангах тоже стоят далеко не на последнем месте – и покойный Сергей Андреевич Тутунов-Голицын, и Федор Конюхов, и Саша Рекуненко, и Михаил Михайлович Шемякин.

Каждый вполне самодостаточен, целый макрокосм, но Ананский для меня непревзойден. Хотя знают его, конечно, значительно меньше, чем вышеупомянутых моих знакомцев.

Ведь даже живущий в Боровске известный русский художник Игорь Солдатенков сказал мне, что имя Ананского ничего ему не говорит, хотя в Калужской области он знает всех. Ну, это, конечно, столь свойственное творцам преувеличение. Калужская область больше Франции, и людей, занимающихся живописью, там явно приличное количество.

Бессребренности тоже многим не мешало бы у него поучиться. «Добрый был, - сказали на поминках. Легко расставался с вещами, книгами и картинами. Любил делать подарки.»

Надо сказать, что он одним из первых признал во мне Поэта, задолго до самых ранних публикаций, когда стихи мои существовали лишь в единственном машинописном экземпляре и ничего, кроме неприятностей, не сулили.

Ему был посвящен цикл «Лагерные мотивы», во многом продиктованный рассказами о лагерной поре, ну и, конечно же, книгами Солженицына и Шаламова.

Был ли Анатолий Анансский верующим? Эту тему мы практически никогда в разговорах не затрагивали, полагая ее слишком прикровенной и интимной. Но то, что у него был свой Бог в душе и свои давние с Ним отношения – это несомненно.

За неделю до смерти пришел к нему, недолго поговорили, стараясь не затрагивать самое острое, больное и тревожащее – его неизбежный скорый уход.

Потом встал и, стараясь не выдать своих чувств и не показать навернувшиеся на глазах слезы, вышел из его комнаты, зная, что в земной жизни нам уже не встретиться никогда. Jamais.

Но вот в скорой нашей встрече на небесах у меня никакого сомнения нет.

А когда ехал к нему для последнего прощания, включил в машине «Полонез Огинского», и слушал, слушал – раз 10, а потом еще «Реквием» Моцарта. Покойный классическую музыку обожал, и Пендерецкого, и баховский орган, и Генделя. А когда творил, любил заниматься творчеством под хорошую музыку.

А вот в могилу он лег на знаменитой Кончаловке, ту, где уже было погребено четверо, лег, словно в братскую. Общий детдом, общий лагерь, и могила тоже общая, тесная. Общая русская судьба, общий крест, общая страна. Сколько желающих, чтобы так и ушла она на дно, в небытие, стала историей. Но пока есть такие люди, как Анатолий Борисович, пока жива память о них, такого – знаю - не будет.

Есть люди, чей уход из земной юдоли в инобытие вовсе не принимаешь и не воспринимаешь. Они были слишком сильно привязаны к жизни, и смерть как-то совсем с ними не вяжется.

И для меня Анатолий Борисович не умер, он где-то здесь, рядом, вот откроется дверь квартиры, и он войдет, пропустив вперед маленькую болонку Тяпу, и протянет для рукопожатия свою широкую обветренную ладонь.

 

январь 2008 года

P3170275.JPG

            ЛАГЕРНЫЕ МОТИВЫ

 

                                   Посвящается Анатолию Ананскому

 

                                   1

Всё заровняла черная земля,

Над ними обелиски не поставят,

И только ветры, стебли ковыля

Осенними ночами шевеля,

Осанну им споют – и не слукавят.

 

                                   2

           Исповедь бывшего зэка, рассказанная им в купе скорого поезда

 

Я не дурил, не шестерил,

И думал – буду жить, как жил,

Вот только время завернуло круто;

Не так сказал и не о том,

Меня пометили крестом,

Пришли, велели, чтоб собрался в три минуты.

 

Прошли и осень, и зима,

И раскрутилась кутерьма,

И на «десятку» «тройка» укатала:

За что? Один лишь знает Бог,

В «столыпин» сел и первый срок

Мотал по трассе Беломор-канала.

 

Таких как я там был навал

И быстро строился канал,

И я как вол пахал – ведь сил хватало,

Пять лет с лопатою в руке,

В грязи: и в глине, и в песке –

До черта нас тогда поумирало.

 

Потом осваивал тайгу,

Я заработал там цингу,

И шамкать стал с тех пор как фраер старый,

Но отмотал я первый срок,

И вышел – рад как сосунок,

Не зная, что вернусь на те же нары.

 

Везде рабочие нужны,

Ведь дел немало у страны;

Я думал – никаких проблем с работой…

Ия вломился в кабинет,

Сидел там дядя – лыс и сед,

И руку всем входящим жал с охотой.

 

Но в справку глянул кадровик,

И почему-то сразу сник,

И разъяснил, не пряча хмык, что места – нету,

Мол, есть комплект и есть состав,

А если – мыслишь: я не прав –

Валяй, пиши в центральную газету.

 

Я так помыкался с годок,

И вышло мерить новый срок,

И я, сынок, опять вернулся в зону;

Меня забрали просто так,

И закатали четвертак –

За саботаж и связи с áнглийским шпионом.

 

Как выжил я – не знаю сам:

Валил деревья по лесам,

И в шахте обушком кромсал породу…

А годы шли под хвост коту,

Сквозь суету и маяту –

Всё лучшие и молодые годы.

 

Как выжил я – не знаю сам:

Валил деревья по лесам,

И в шахте обушком кромсал породу…

А годы шли под хвост коту,

Сквозь суету и маяту –

Все лучшие и молодые годы.

 

Но в жизни есть конец всему,

Ввек не забыть мне Колыму…

«Спасибо Вам, товарищ Ворошилов…»

Я эту песню напевал,

Когда встречал меня вокзал,

И от волненья сердце сладко ныло.

 

Счастливый выпал мне билет,

Скостивший срок на десять лет;

Со мной ошибка вышла в чистом виде,

Сказала – нет на мне вины,

Но извинить Вы нас должны,

И я кивал, что, де-скать, не в обиде.

 

Но нет жены и нет родни;

По тюрьмам сгинули одни,

Других война прибрала мировая,

Я ж в сорок лет почти старик,

Пускаться впору в плач и в крик,

И под уклон пошла моя кривая.

 

Теперь я старый и больной,

Все зубы съедены цингой,

И не воротишь прожитые годы;

Я пью теперь за тех, других,

Я поминаю мертвых, их –

Всех тех, что не увидели свободы…

 

Близка могильная постель,

И не берет проклятый хмель;

Воспоминаний рой подкатит комом,

И вижу зэков серый строй,

Собак, и вышки, и конвой,

Барак сырой, на годы ставший домом…

 

Теперь один твердит – не знал,

Другой – приказы выполнял,

А в результате вовсе нет виновных,

А третий – бывший вертухай

Плюет на весь наш вой и хай,

Уж он-то всем доволен, безусловно.

 

Но я скажу тебе, сынок,

Что наши годы как песок,

Сойдет песок, в душе осядет злато,

А я – на всё махнул рукой,

Скорей бы уж настал покой,

Я правых не ищу и виноватых…

 

Прощай же – мне сходить пора,

Ждет в коммуналке конура,

На плитке чай я утром разогрею;

Прости, ослабил тормоза,

Ночь не усну, закрыв глаза,

И те же мысли гнать я буду в шею:

 

Про то, что вышло всё не так,

Поперло наперекосяк –

И почему ж я принял эту муку?

Давай, прощальную налей,

Её мы выпьем – за друзей,

Прощай, сынок, на вечную разлуку.

 

                        3

Анкета или воспоминание о недавнем прошлом

 

Сын за отца не отвечает,

За брата – брат, за свата – кум,

Сегодня всяк про это знает,

И зря не поднимает шум;

 

Что время поминать иное,

Весьма недавнее, весьма,

Где на весах Судьбы порою

Так много значили слова…

 

О, всемогущая анкета,

Для тех – стезя, а тем – итог;

Порой опять припомнишь это,

Как ты сидел у кабинета,

Всю жизнь вгоняя в бисер строк.

 

И ты с подробностью дотошной

Всё должен выложить сполна;

За всё, про всё, что было в прошлом –

Событья, даты, имена…

 

Бьет свет в лицо и шустрый дядя

Листает дело не спеша;

На все про все дотошно глядя,

Твоя ж мурыжится душа.

 

И папиросный дым клубится,

Вопросы лепит он свои;

«Мол, вправду ль не был за границей,

И из каковской Вы семьи?»

 

Я разъясняю – из каковской,

Что пролетарий был мой дед,

И что товарищ Маяковский –

Любимый сызмальства поэт.

 

- Да, пролетарий дед Василий,

Но прадед деда был кулак;

И этот факт от нас Вы скрыли,

А это, кстати, не пустяк…

 

Свет лампы в дыме папиросном

Горит, неистов и тяжел;

И разделяют нас вопросы,

И плюс сукном покрытый стол.

 

- В октябрь семнадцатого года?..

Как раз мне было года два –

Ах, нет в родне врагов народа,

В порядке наша вся порода,

И искренни мои слова…

 

Я также объяснил подробно,

Что не был никогда в плену.

Имею родственников в Гродно,

И что на фронте – всю войну.

 

Да, три ранения имею,

Верховным ордена даны;

И скрыть, конечно, не посмею,

Что в сорок первом с батареей

Был в окруженьи брат жены…

 

В войну не клал поклоны пулям,

Но от вопросов брал мандраж;

Мы всякого тогда хлебнули,

Анкеты б нас не обманули,

Там было ясно – наш, не наш…

 

О, всемогущая анкета,

Всем смертным сразу Бог и Царь;

Таким привычным было это,

Элементарным как букварь.

 

Таким привычным это стало,

Как пара стоптанных штиблет;

И, верно, лет пройдет немало,

Пока начнется всё сначала,

И жить мы будем без анкет.

.           .           .           .           .           .

Когда ж настанет время это,

Где нас не будет бить мандраж,

Где мы забудем все анкеты –

Желанный век Добра и Света,

Где каждый будет только «наш»?

1986

 

                        4

Баллада про слово «за»

 

Не одна над нами прошла гроза,

Сколько слов обратилось в дело,

С давних пор полюбили мы слово «за»,

С ним живем и гордо, и смело.

 

Едем тихо, всё давим на тормоза,

И глядим за собою в оба;

От речей, где нет любимого «за»

В дрожь кидает нас как от озноба.

 

Непокорным деткам грозит лоза,

Много хуже бывает взрослым;

Ах, для нас это слово не просто «за»,

А спасающий в бурю остров.

 

Нас словечко это взяло в тиски,

Крыть словечко нам это – нечем;

Заменяем мы часто поднятьем руки

Эту часть послушную речи.

 

И пускай над кем-то гремит гроза,

Нам ли спорить с веленьем плоти;

Ах, вполне гармонически наше «за»

Сочетается с нашим «против».

 

Ведь давно за тебя написан ответ,

И звучит он в согласном хоре –

Ты свое с другими выкрикнешь «нет»,

Выказав радость во взоре.

 

Надоело же мне отводить глаза,

И, прервав кромешную скуку,

Я – один – из всех – не сказавший «за»,

Свою опускаю руку…

 

                        5

Баллада о невзорванных шурфах

 

«Зачеты» - перевыполнение заключенными плана на 121%.

В этом случае день срока шел за три.

 

Мы в шахте аммоналом рвали штрек,

Дымился шнур, и взрывы громыхали –

Породы дали – что тебе Казбек,

И думали, мол, никакой печали.

 

Рвалися мышцы и тупились буры,

Мы матюкнулись много раз подряд,

Когда старшой сказал, что в зоне – шкуры,

И что зачеты в этот раз летят.

 

Мол, в этот месяц выработки мало –

Успеем или нет – еще вопрос;

Ну что ж – заложим больше аммонала

Из нас негромко кто-то произнес.

 

            Нам здесь не выдавали 200 грамм,

            И интервью не брали репортеры;

            Бурили – по не взорванным шурфам,

            Чтоб на горá породы выдать горы.

 

Буришь – и мысль: рванет иль пронесет

Свербит в мозгу бессонною занозой.

Ведь если что – то доктор не спасет,

И лить уже никто не будет слезы.

 

А с мертвецов, скажу я, взятки – гладки,

А слезы друга – злы и солоны;

Твой номер краской выведут на пятке,

И ждать в сарай положат до весны.

 

Лом – мерзлый грунт зимою не берет,

А если рвать – не напастись взрывчаткой.

Он ничего – он малость подождет

Покойник – смирный парень с крепкой хваткой.

 

            В дубленках не гуляли мы и в фетрах,

            Пыль на зубах перетирая в грязь;

            Мы на горá давали кубометры,

            Ни километры в землю углубясь.

 

…Вот ахнул взрыв, когда его не ждали,

Двоим отныне не встречать восход –

Имен их не запишут на скрижали,

По ним газета в голос не всплакнет.

 

Спустя всего лишь час – погиб другой –

Домолй он ехал через две недели;

И со слезами в голосе старшой

Сказал: «Да что ж вы, братцы, ошалели?»

 

Назавтра утром грянул новый взрыв –

Еще троим не видеть света Божья;

Лежат, глаза незрячие открыв,

Тебя ж озноб колотит мелкой дрожью.

 

            Мы дали свой процент в конце концов,

            Довольны все, а мертвые – тем паче.

            Ведь недовольных нет средь мертвецов –

            Они не возразят и не заплачут.

 

В бригаде было больше сорока,

К концу осталось меньше половины;

Лежат зэка, торчит нога, рука –

И кровь сочится из-под мешковины…

 

            Такая вот история простая –

            История, она всегда проста,

            Как души мертвых, что в лазури тают,

            И как свинцом залитые уста.

 

Я нынче предлагаю выпить вам –

За тех, кто платит жизни эту цену;

Кто бурит по не взорванным шурфам,

И должен подорваться непременно.

 

                        6

Баллада про отменное долголетие

 

Ни подарочек к дню рождения,

Ни наследства по завещанию –

Четвертак получила Ксения

От «Особого Совещания».

 

Дело было порой грозовою,

И ненастною, и осеннею;

И прошли сапоги кирзовые

Прямо с ходу по жизни Ксениной.

 

                        И осталось детишек трое,

                        Трое деток врага народа.

                        Увели ее под конвоем,

                        И былое кануло в воду.

 

Как она тогда убивалась –

На этапе, и после – в БУРе;

Но не скурвилась, не сломалась,

И судьбе не сдавалась, шкуре.

 

И пошла мытарства накручивать,

Пересылки, этапы со шмонами.

И пошли те деньки колючие

В стыках рельс громыхать вагонами.

 

                        Дни цинготные и тифозные,

                        Ослабевшие от дистрофии.

                        И голодные, и морозные –

                        Зашагали по всей России.

 

Поднималась она с петухами,

И работала – споро да ловко.

Уважительно вертухаи

Говорили – крепка, жидовка…

 

Но, зубами скрипя от ярости,

Матеря судьбу свою, шкоду,

Дотянула Ксюша до старости,

И увидела всё ж свободу.

 

                        Я скажу – не встречал, пожалуй,

                        В жизни большего жизнелюба.

                        Хоть годков ей было немало,

                        Хоть во рту – ни единого зуба.

 

Она прошлому память оставила,

Вечно – с внуками да с тарелкам.

Лишь при имени «батьки» Сталина

Бьет озноб ее дрожью мелкою.

 

Каждый день, в половине третьего

Ксюша с внучкой гуляет сквером.

Преотменного долголетия

Нам служа завидным примером.

 

                        7

            Восемь лет

 

Ах, право – восемь лет не срок

Пред двадцатью пятью годами;

Так почему ж порой висок

Свербит осенними ночами?

 

            И не могу никак уснуть –

            Вновь предо мной – мои этапы,

            И снова бесконечен путь,

            И машут вслед мне – елей лапы.

 

Хоть в петлю лезь от тяжких дум,

Срок «восемь лет» - смешной и краткий,

Ведь не тебя ж сегодня кум

Позвал за новою десяткой…

 

            Звучит сигнал – и снова мы          

            В пути – негаданно, нежданно…

            Сменили ветры Колымы

            На зной и степи Казахстана.

 

И не поймешь – куда везут?

Стучат немолчные колеса;

Умерших ночью погребут

Наутро тут же у откоса.

 

            Какой-то в раж вошел злодей,

            Набил в вагон две сотни зэков;

            Где возят восемь лошадей,

            Иль сорок вольных человеков.

 

От жажды всё горит во рту,

Здесь не доедет каждый пятый,

Так просто подвести черту –

Встать и пойти на автоматы.

 

            Раздастся выстрел – и кранты;

            На номер табель меньше будет,

            Но хорошо усвоил ты,

            Что всё же есть на свете люди.

 

Они помогут и спасут,

Не предадут, в беде не бросят;

Воды и хлеба подадут,

И ни о чем зазря не спросят.

 

            И снова дальше крест несешь,

            Надежда снова множит силы;

            Что стук колес и злой галдеж,

            И возле насыпи – могилы.

 

У нас смертей не будет двух,

Бояться гибели не надо,

Превыше грешной плоти – дух,

Превыше лжи – пребудет Правда.

 

            А что себя спасти не смог

            От этих, с чистыми руками –

            Так, право, восемь лет – не срок

            Пред двадцатью пятью годами.

 

                        8

            Палачи и жертвы

 

Когда за полночь часы бьют в ночи –

К своим жертвам приходят палачи;

 

И тогда они из гроба встают,

И наводят именинный уют,

 

И усевшися впритирочку, в ряд –

Так душевно за жизнь говорят,

 

Благолепны, веселы и тихи,

И друг другу отпускают грехи.

.           .           .           .           .           .

Кат с казненными – водой не разлей,

Как компания из лучших друзей.

 

Так балакают они до утра,

Позабыв, что расходиться пора.

 

А на утро, как петух прокричит,

Возвращаются – опять под гранит,

 

Иль под мраморную просто плиту,

Или в вечную мерзлоту.

 

                        9

            Лагерный реквием

 

Безымянны в могильной стыни

Миллионы невиноватых –

Жертвы Треблинки и Катыни,

И создатели славы тридцатых.

 

            Ни крестов наверху, ни надгробий            ,

            И лежат они там ни во гробе –

            В арестантских робах, в бушлатах –

            Миллионы невиноватых.

 

Замерзавшие на Васюгане,

Лес валившие по Индигирке,

Погибавшие в Магадане –

В черепах пулевые дырки.

 

            Всё бульдозеры заровняли,

            И не в мраморе, не в металле

            Ни холма, ни знака, ни меты –

            Ничего не осталось, нету…

 

Неразъемны земли оковы,

И поземка метёт со свистом…

Мета – голод тридцать второго;

Знак – в затылке пуля чекиста.

 

            Как решение нацвопроса

В ямах общих – безглазы, безносы

Спят вповалку поволжские немцы,

Ингуши, татары, чеченцы…

.           .           .           .           .           .

От Торжка до пустыни Гоби

Кто утрет материнские слезы?

Кто на тяжкий мрамор надгробий

В день пасхальный положит розы?

 

            Ах, какая святая сила,

            Так, чтоб всем им сполна хватило,

            Всех вспомянет и всё оплатит,

            И, оплакав, скажет нам – хватит..

 

                        10

Господь наш милосерд, но всех простить?! –

Несправедливо – в этом нет сомненья;

И разве можно было б в мире жить,

Когда б не вера в праведное мщенье?

                        11

 

…И всё дотла сгорело в этой топке,

Лишь звезды те же всё над головой,

И неизменны траурные сопки,

Да холмики, поросшие травой.

 

1980-е гг.



Возврат к списку


    
Система электронных платежей